Заслуженный художник Сабина Шихлинская – одна из главных фигур в современном азербайджанском искусстве, пионер концептуального искусства в стране и одновременно выдающийся куратор, в чьем послужном списке в числе прочего первый павильон Азербайджана на Венецианской биеннале. Мы поговорили с ней об умении дышать как художник, о внутреннем неспокойствии и даре оставаться собой.
БАКУ: Художник и куратор – два принципиально разных занятия, они очень редко совмещаются в одном человеке. Как вам удается сочетать одно с другим?
САБИНА ШИХЛИНСКАЯ: Я годами в битвах и диалогах с собой пыталась определить, правильно это или нет – сочетать несочетаемое. По образованию я художник. И по мировоззрению прежде всего художник. Кураторство пришло в ранние 1990-е, когда мне почему-то стало тесно в своей студии. Это совпало со временем развала Советского Союза и появлением возможности заниматься концептуальным искусством, совершенно новыми формами: паблик-артом, site-specific-искусством. Мне захотелось делать это с близкими по духу людьми, и мы создали художественное объединение «Лабиринт». Я выполняла в нем функцию куратора, не до конца даже это осознавая. «Лабиринт» просуществовал десять лет, это было первое альтернативное азербайджанское объединение в постсоветское время.
Одновременно я участвовала в наших проектах как художник – и все время страдала! Если я определяю экспозицию или дизайн каталога, куда мне себя-то ставить? Поставлю вперед – все подумают, что злоупотребляю властью куратора. Так что я всегда была где-то в конце – и мучилась ужасно. И решила, что лучше два этих дела не смешивать.
Долгие годы я придерживалась этого правила. И вот буквально недавно подумала: а почему? Зачем устанавливать искусственные ограничения? Если во мне так удачно сошлись две ипостаси, если я могу заниматься творчеством и одновременно умею забыть про свое эго и влюбляться, по-новому показывать чужие произведения, то есть быть пастырем, оставаясь барашком, то почему нет? Знаю, что так не делают, но почему я должна кого-то слушаться? Мне и по возрасту терять уже особенно нечего. Это раньше было проблемой: как только кураторы, с которыми я мечтала работать как художник, узнавали, что я сама что-то курирую, теряли ко мне интерес.
БАКУ: Они так и говорили?
С.Ш.: Ну конечно! В мире искусства не принято такое совмещение. Вообще, первая внутренняя борьба художника и куратора случилась, когда в 2007 году министр культуры Азербайджана предложил мне стать куратором азербайджанского павильона на Венецианской биеннале. Моей первой реакцией было: «Неужели я такой плохой художник?» На что он ответил: «Нет, ты очень хороший художник, просто ты единственный человек, который кайфует от этого кошмарного, отвратительного современного искусства. Ты в него влюблена, это видно невооруженным взглядом. Только ты можешь это сделать!» И я согласилась. Так внешний мир узнал меня прежде всего как куратора. И конечно, если посмотреть на мою деятельность в целом, то кураторские проекты явно более весомые. Но я запретила себе на эту тему заморачиваться.
И вот зимой в Музее живописи Азербайджана XX–XXI веков открылась групповая выставка, где есть моя живописная работа 30-летней давности – примерно тогда я закруглилась с живописью, начав работать с другими медиа. И я же куратор этой выставки! Чем очень горжусь. Это мой каминг-аут: что ж, если я представляю такое меньшинство – художник и куратор в одном лице, пусть так и будет.
БАКУ: В чем для вас разница между этими занятиями?
С.Ш.: Есть идеи, которые требуют именно сольного выступления. Одинокого звука. И я решаю их как художник. Например, сейчас переехала за город. Вообще-то я городской человек, но в пандемию стала жить рядом с морем, скалами, видеть каждый день удивительные рассветы и закаты… Я этим очень вдохновилась и буду делать большой живописный проект. О свете, о молчании, о тишине, о духе. Много больших холстов. И я не вижу этот проект как куратор. Это в чистом виде моя внутренняя рефлексия. Я буду в своей мастерской еще лет пять – ну, сколько Бог даст – его писать.
А есть темы, в которых я очень социально активна. Женщин в семьях обижают, собаки мерзнут, инвалиды страдают… Все несправедливости в социальной сфере меня живо беспокоят – я из-за этого не могу спокойно жить. Должна во всё вмешиваться и выражать это через искусство. Верю, что искусство способно попасть прямо в душу даже самому непонимающему человеку. И тут я включаюсь как куратор. Начинаю замечать, как тот или иной художник высказался на эту тему в своем творчестве, и у меня в голове складывается симфония, где множество инструментов, и каждый из них – один художник. Я пропитываюсь их работами.
Чаще всего я работаю с готовыми произведениями. Заказы делаю очень редко, не верю в них. Потому что одна из возможностей куратора – дать однажды услышанной работе прозвучать по-новому.
БАКУ: Но если вы хорошо знаете художника, то можете описать, что именно вам нужно, – и он издаст тот звук, которого вам недостает.
С.Ш.: Этого никто не может гарантировать. Заказ все равно ограничивает творческий потенциал. Так что куратор – что-то вроде компьютерного бота. Вот как сейчас Google-переводчик устроен: он не делает подстрочник, а выбирает в Сети похожие фразы и отдельные слова. А я, как бот, отбираю работы, сохраняю в голове и делаю из них что-то новое.
БАКУ: Удавшаяся картина и успешный выставочный проект у вас вызывают одинаковый эмоциональный отклик? Или это совсем разные типы успеха?
С.Ш.: Думаю, что разные. Я все-таки начинала как художник, училась в Мухинском училище на факультете монументальной живописи. Я люблю большеформатные вещи, люблю работать в архитектурных пространствах. Но и от успеха тоже бывает тесно. Успех – вещь проблематичная. Это сложно.
БАКУ: А в чем именно сложность?
С.Ш.: Раньше меня ломало, когда в студию приходил покупатель и что-то покупал. Получается, у меня не мастерская, а какая-то лавочка: ты там работаешь, любишь, плачешь, а потом кто-то пришел и все это купил. Или не купил, что еще хуже. Может так не купить, что потом две недели работать не сможешь, будешь только горе заливать.
Однажды я решила больше с этим не связываться и начала работать с галереей, более того, стала коммерчески успешной. Но это оказалось еще хуже. Скажем, я любила писать красные гранаты. Один гранат – это просто гранат, десять – это наршараб, а когда их сто – это уже бесконечность красного. Эти картины очень хорошо покупали. И нередко мое утро начиналось со звонка из галереи: «Сабина ханым, гранаты есть?»
Это меня так возмутило, что я запретила себе заниматься живописью. Решила стать художником, которого купить невозможно. Который просто ездит, смотрит, живет где-то, размышляет. И лет десять так прожила: ездила по арт-резиденциям, путешествовала, перебивалась чтением лекций за границей, училась. И поняла, что для сохранения себя как художника мне просто нельзя подходить к рынку. Меня это обижает.
БАКУ: То есть вас, по сути, обижает оценка со стороны? По крайней мере, выраженная в деньгах.
С.Ш.: Обижает меня устройство современного художественного рынка. Только со временем я с ним примирилась. Сейчас у меня и с амбициями все в порядке, и с материальным. Как художник могу делать что хочу – возможно, просто постарела и сделала себе имя. Заказчики сами приходят – вот панно заказали. Хочу – рисую холсты о звуке и свете, хочу – просто с людьми разговариваю и делаю из этого проекты. В общем, ищу себя, и это самое прекрасное. Мне кажется, художник до конца своих дней не должен быть уверен, что он что-то знает. Нужно искать формы, регистрировать свои душевные колебания, реакции на мир вокруг. Вопросы художника одолевают всегда, ему не будет скучно до самого последнего дня.
Но при этом и куратор во мне все время неспокоен. Мой день начинается с того, что я кладу перед собой лист бумаги и начинаю придумывать проекты, которые обязательно должны вовлечь большое количество людей. Вот сейчас у меня в голове таких проектов штук десять. Что из них станет реальностью – неизвестно.
БАКУ: Отношения с публикой у куратора и художника тоже различаются. Можно нарисовать картину и никому ее не показывать, при этом ваши амбиции как художника могут быть удовлетворены. Но кураторский проект не случится, если его никто не увидит.
С.Ш.: Картины я всегда показываю. Моя студия – сплошная мозаика из работ. Мне кажется, что работа обижается, когда стоит спиной. Это как ребенок, его нельзя держать в башне из слоновой кости – надо в свет выводить. Просто я антирыночный человек. Считаю, что рынок может сломать любую творческую натуру. Поэтому пусть художник зарабатывает чем-то еще, но сохраняется как художник.
Насколько кураторская работа публична? Вообще про это не задумываюсь. Я публичный человек во всем, что делаю. Могу и дома свои работы показать, и камерную выставку сделать, и большую экспозицию – и во всем останусь собой. Люблю разговаривать, просто говорю холстами, выставками, проектами.
БАКУ: Интересная история про картины с гранатами. Вы ведь рисовали их, потому что вам нравилась идея, но вам не понравилось, что рынок вас подталкивает в спину и просит нарисовать еще 20 таких же?
С.Ш.: Конечно. Рисовала, потому что с красным цветом у меня есть определенная взаимосвязь. Одно из самых успешных моих видео, которое показывали во многих музеях мира, называется «Опасный красный». Красный – цвет жизни, смерти, любви, революции, много чего. У Кандинского в рассуждениях о теории визуального восприятия есть такой пример. Представьте себе какой-нибудь цвет. Представили? Но вы не можете представить бесконечный цвет, потому что нельзя представить бесконечность. Как-то вы его в своем воображении ограничите. То, как вы его ограничили, и есть ваша субъективность, есть вы. И вот я, желая писать красный цвет, пугаясь его бесконечности, ограничила его на холсте формой граната. Точнее, гранатов. Мне показалось это клевым. Но это была моя слабость, и я за нее поплатилась. Да, рынок – дурацкая штука.
БАКУ: При этом как художник вы соглашаетесь работать на заказ?
С.Ш.: Если есть интересные предложения. Сколько вам лет? Вот подождите еще лет десять и увидите, какой интересный эффект произойдет. В какой-то момент имя начинает работать на тебя. Работаешь-работаешь, и в какой-то момент люди начинают приходить сами. Открываются двери, которые раньше невозможно было пробить даже молотом.
БАКУ: Но вы говорили, что не верите в идею заказа для художника, потому что она ограничивает.
С.Ш.: Тут всё очень просто. Мне можно заказать только в жанре «Сабина, есть стена, хочешь что-нибудь на ней изобразить?» Работа на конкретную тему в моем случае невозможна, я просто не смогу. Для этого существует много прекрасных, талантливых, замечательных художников. А мне нужен полет свободы и независимости – тогда есть возможность хорошего результата. И так во всём. Так было с недавним проектом «Сотвори себе остров» для Музея живописи Азербайджана XX–XXI веков, которым я невероятно горжусь. Предложенная изначально тема была довольно широкой: азербайджанское искусство 1980–1990-х. В то время происходило много всего. Мне показалось важным сосредоточиться на моменте перелома: поздняя перестройка и начало 1990-х, коллапс Советского Союза. И эта моя концепция легла в основу выставки.
Это ведь был просто-таки апокалиптический, но очень важный период. Сломался весь мир: рухнула Берлинская стена, соединились Западная и Восточная Европа, в Азербайджане началась война... Но в этот тяжелейший период искусство было на невероятной духовной высоте. Не было конъюнктуры, рынка, тенденций – ничего, вокруг одна трагедия. И в этой темноте люди искусства создавали невероятные произведения. Я попыталась собрать их вместе. Одновременно выставка стала фиксацией того, что происходило в Азербайджане во времена распада СССР.
БАКУ: Вы помните, когда впервые поняли, что художник – ваша профессия на всю жизнь?
С.Ш.: Очень хорошо помню. Мне было четыре года, я была в Губернаторском парке – есть такой замечательный сад в центре города у крепостных стен. В тот день у меня появилось осознание собственного эго. Я поняла, что я есть, существую, вокруг замечательный мир, и я как-то должна себя в нем обозначить. Я решила, что буду художником. Не потому что любила рисовать или лепить – я решила, что буду дышать как художник. Буду в этот мир влюбляться или ненавидеть его, осмысливать в себе и воссоздавать.
БАКУ: А свое первое яркое художественное впечатление от чужой работы помните?
С.Ш.: Первое не помню, попробую вспомнить яркие. Я с 19 лет жила в Питере и ходила в Эрмитаж три раза в неделю – каждый раз на встречу с одной картиной. И к иконам в Русском музее. Или вот в Берлине в начале 1990-х: в Берлинской картинной галерее перед закрытием бежала по залам, за мной по пятам шел охранник с колокольчиком, выгонявший посетителей. И вдруг я остановилась, потому что не могла идти дальше: картина меня притормозила. Это оказался Вермеер. Полотно не просто светилось – оно звучало. Нет, реально, звук был метра на полтора вокруг. Невероятная аура! Вот это я никогда не забуду.
А вообще я очень влюбчивый человек, легко влюбляюсь в искусство. Не вижу разницы между общением с живым человеком и с книгой, например.
БАКУ: Сложно было после теплого Баку осваиваться в Петербурге?
С.Ш.: Очень сложно, я чуть с ума не сошла, поэтому целиком окунулась в работу. В каком-то смысле это было похоже на арт-резиденцию в какой-нибудь скандинавской стране. Знаете, приезжаешь, а от тебя никто ничего не ждет, просто не обращает внимания. Ну ты же художник? Вот живи, думай, пропитывайся впечатлениями, может быть, потом сделаешь какую-то работу. Вот так я жила в Петербурге. Ни с кем не общалась, не пересекалась, никакой андерграундной жизни не видела, только училась 24 часа в сутки.
19-летняя фифочка на факультете монументальной живописи – было непросто! Это был элитный факультет Мухинского училища, но очень жесткий. Надо было камни на куски разбивать, чтобы делать мозаику в материале. Но меня это очень закалило. Я накачала себе бицепсы на всю оставшуюся жизнь.
БАКУ: Вы ведь учились, по сути, на советского пропагандиста? Художник-монументалист – это памятники и мозаики с рабочими.
С.Ш.: Поэтому я все бросила и уехала, не окончив факультет. За три года поняла, что уже со всем справляюсь, но на горизонте дипломная работа, а это значит, что придется Ленина изобразить или еще что-нибудь в этом роде. Нет, визуализация могла быть достаточно свободной, это допускалось, но она должна была нести идеологический посыл, по-другому никак, вы правы. Так что я не получила диплом и вернулась в Баку. Где тоже было сложно: я нарисовала дипломную картину, которую отказались принять. Полуобнаженные фигуры, манера вообще не соцреалистическая – для 1988 года это было слишком. В результате диплом мне как-то выдали, но формально и с кучей сложностей. Мне в рамках всегда тесно.
БАКУ: В результате вы стали одной из первых концептуальных художников Азербайджана. Не жалко было бросать живопись?
С.Ш.: Те десять лет, что существовала группа «Лабиринт», были реальным началом концептуальных поисков в Азербайджане. Участники группы стали знамениты, эти художники – настоящий цвет азербайджанского искусства. Но все они вернулись к традиционным форматам, с которых и начинали: живопись, скульптура, фотография. В концептуальном искусстве осталась только я. Попав в это измерение, я просто не вернулась обратно. Не могу вернуться в модернистские практики, как художник их больше не чувствую. Я без остатка отдала свое сердце концептуальному искусству.
БАКУ: Кажется, высшее достижение куратора – придумать или описать какой-нибудь феномен или школу. Все знают, что, скажем, «московский концептуализм» – изобретение Бориса Гройса. Вы никогда не ставили перед собой задачи создать международный искусствоведческий феномен, основанный на азербайджанском материале, что-то вроде «абшеронской школы», но масштабнее?
С.Ш.: Много над этим размышляю, но пока никуда не пришла. Вообще, я убеждена, что в искусстве помимо исследований и рассуждений должна быть магия. Игр разума недостаточно. В целом я не ставлю задачи создать новый кураторский бренд или феномен, но про это интересно думать. Вот, скажем, когда делала азербайджанский павильон на Венецианской биеннале, я хотела представить несколько наших художников-концептуалистов. И вдруг поняла, что их всего 12 человек. И решила: зачем выбирать из них восемь или девять, покажу всех. Назвала экспозицию Omnia mea mecum porto – «Всё свое ношу с собой». Подход, может быть, наивный, но тем и хорош, а концепция мне нравится до сих пор. Я никогда особо не гордилась тем, что была куратором павильона на Биеннале, главная моя гордость в том, что эта выставка вообще состоялась. Ведь она была для нашей страны первой, бюджет был крохотный. Вышло, мне кажется, достойно.
А вот по-настоящему удачной – и, кстати, высоко оцененной профессионалами – считаю выставку азербайджанского искусства Steps of Time в Дрезденском музее, которую делала в 2008 году. Это было исследование, как азербайджанское искусство переходило к современным актуальным практикам. Получилось не столько три поколения, сколько три ступени. Сперва андерграундное искусство 1980-х, потом проект USSR-remix, состоявший из тех, кто родился в Советском Союзе и пытался, довольно безуспешно, избавиться в своем искусстве от советского менталитета. И третья ступень – художники новой формации, более свободные, с юмором. Оглядываясь на тот проект, я еще больше утверждаюсь в мысли, что самое интересное у нас происходило в конце 1980-х – начале 1990-х. Искусство на останках империи. Это именно то, что я изучала в проекте «Сотвори себе остров». Считаю, что нащупала нечто очень важное и сумела убедить в этом остальных.
БАКУ: Как вам кажется, должно ли вообще азербайджанское искусство опознаваться как азербайджанское?
С.Ш.: Вот мне как раз кажется, что не должно. Это всегда или почти всегда кончается иллюстративностью, искусственным переводом мыслей и чувств в дизайнерскую форму. Знаю, что со мной не все согласятся. Но художники, которые хорошо чувствуют свои истоки, уверены в собственных корнях, вообще о них не задумываются, это происходит само собой. От своего генетического кода не уйдешь.
Понимаете, национальная идентичность выражается во всем, что мы делаем, ее не нужно специально показывать. Как сказал Хемингуэй, если хорошо знаешь, о чем хочешь сказать, не надо об этом говорить – оно проявится в следующих словах. Что он, кстати, и сделал, вырезав существенную часть одного из лучших своих рассказов о войне. Просто выкинул описание войны. Осталось изображение героя, который стоит в холодной воде и ловит рыбу. Ловит рыбу, и больше ничего. Просто он умер. Живой, а внутри мертвый – он вернулся с войны, где умерли все его друзья. Я читала кусок, который Хемингуэй выкинул, – там как раз всё объясняется. Но, оказывается, можно и без него. Даже лучше. Остается холодная звенящая пустота. Война без описания войны.
Мне кажется, что в искусстве так же. В любом – концептуальном, традиционном, модернистском. Магия искусства – в знании и силе недосказанности. Конечно, в сочетании с творческим созиданием, умением создать живое из неживого.