В 1920-е годы Баку вдруг сделался поэтическим городом. Поэты приезжали сюда на гастроли или погостить и оставались на месяцы, а то и дольше... Сакраментальное «поехать в Персию» было навязчивой мечтой Есенина. В Персии он так и не побывал, зато в Баку приезжал много раз: в августе 1920 года с друзьями, Мариенгофом и Григорием Колобовым, затем в сентябре-октябре 1924-го. В год своей гибели Есенин провел в Баку два месяца вместе с молодой женой Софьей Андреевной Толстой.
В 1920-е годы только что присоединенные советские республики Кавказа давали отличную возможность путешествовать, не выходя из-под надзора ЧК. За лояльными власти поэтами присматривали, как за редкими птицами, обеспечивали самую что ни на есть роскошную жизнь.
К 1924 году Есенин пришел не в лучшей форме – если называть вещи своими именами, то поэт был просто не в себе. В Баку с ним готовы были возиться – об этом позаботился сам глава ЦК Азербайджана Киров. По его указанию второй секретарь ЦК, главный редактор газеты «Бакинский рабочий» Петр Чагин поселил Есенина на своей служебной даче, оставшейся от нефтепромышленника Муртузы Мухтарова (сейчас на месте усадьбы находится дендрарий Академии наук). Поэт ни в чем не знал отказа.
Возможно, во многом его тянула сюда банальная страсть к удовольствиям: Восток всегда ассоциировался с наслаждениями. Цикл «Персидские мотивы», написанный Есениным под впечатлением от Баку, полон упоминаний о душной томной неге:
Лале склонясь на шальвары, Я под чадрою укроюсь. Глупое сердце, не бейся.
Но более правдоподобна версия о том, что измученный поэт просто хотел все изменить, оказаться в другом мире. Не вышло – получилось лишь увидеть себя, такого русского, в зеркале чужой культуры. Обращаясь к загадочной персиянке, он пишет:
Или снова, сколько ни проси я, Для тебя навеки дела нет, Что в далеком имени – Россия – Я известный, признанный поэт.
Каждый раз он обращался к разным женщинам: Шаганэ, Шаге, Лали; выступал против мусульманских обычаев: «Мне не нравится, что персияне / Держат женщин и дев под чадрой»; словом, все изобретал и изобретал ту Персию, которой никогда не видел. При этом активно заимствовал приемы персидской поэзии (известно, что поэт знал ее классические образцы из подаренной ему книги «Персидские лирики X–XV веков»).
Но эксперимент по погружению в другой мир удался лишь наполовину – сбежать от себя не получилось. Есенин снова и снова нарциссически пел свою «золотоволосость» («Руки милой – пара лебедей – В золоте волос моих ныряют»). Он даже звал свою выдуманную персиянку в Россию:
У меня в душе звенит тальянка, При луне собачий слышу лай. Разве ты не хочешь, персиянка, Увидать далекий синий край?
Эта тальянка не умолкала.
Поэт оставил о себе в Баку множество воспоминаний, большинство из которых выдержано в элегическом духе, хотя поведение Есенина трудно назвать элегическим. Известно, что в тот момент его алкоголизм уже зашкаливал, так что Киров был вынужден дать специальные указания полиции: забирать Есенина для вытрезвления, но за дебоширство не наказывать, отпускать (об этом пишет в «Некрополе» Ходасевич).
В коммунальной квартире на улице Горького, 11, где собиралась редакция газеты «Бакинский рабочий», в комнате Федора Непряхина сохранился стул, дважды простреленный «расшалившимся поэтом». Еще из шалостей – знаменитый прыжок в резервуар с нефтью, о котором писал Непряхин в дневниках. Есенин, которого не очень волновала производственная тема, поехал с коллегами из «Бакинского рабочего» на экскурсию на нефтяные промыслы; видимо, под конец дня он просто не выдержал официоза и восторгов по поводу нефтяной мощи – и прыгнул. Не исключено, что это было попыткой самоубийства – литературоведы подсчитали, что количество суицидальных мотивов в лирике Есенина в последние два года жизни было уже каким-то запредельным. «Глупое сердце, не бейся».
К сожалению, за бесконечным поиском новой формы шедевров не последовало. В знак благодарности за гостеприимство Есенин писал на темы, которых от него ждала тогдашняя власть: настрогал поэму о 26 бакинских комиссарах, укорачивал строку «под Маяковского»… Но к большой поэзии он смог вернуться лишь в предсмертном, уже не бакинском, «Черном человеке».
Гораздо интереснее в этот период у Есенина лирика не «пантеонная» – там проскакивают потрясающе искренние вещи:
Второй бокал, чтоб так, не очень Вдрезину лечь, Я гордо выпил за рабочих Под чью-то речь.
И одно из лучших стихотворений во всей есенинской «персидской лирике» – саморазоблачительное, ироничное и грустное, датированное июлем 1925-го:
Тихий вечер. Вечер сине-хмурый. Я смотрю широкими очами. В Персии такие ж точно куры, Как у нас в соломенной Рязани...
Баку не смог изменить поэта, лишь дал передышку перед концом.