Скульптор Александр Бурганов – признанный в мире мастер, чьи работы определили пространственные структуры многих крупных городов. Он воспитал плеяду выдающихся художников и скульпторов и развил отечественную школу монументальной скульптуры. Интервью с ним – самое длинное за всю историю журнала «Баку». Оно о том, кто и что определяет развитие личности, внутреннем выборе, историческом контексте, гении места, понятии школа, настоящей дружбе и других важных и сложных вещах, рассказанных выдающимся педагогом так просто, что мы решили не сокращать ни слова.
БАКУ: В жизни любого человека случается момент, когда он окончательно утверждается в выборе профессии. Вы помните, когда точно сказали себе: «я скульптор», или «я художник», или «это мое дело, оно будет моим на всю жизнь»?
АЛЕКСАНДР БУРГАНОВ: Помню. И очень хорошо. Это случилось в шесть с половиной лет.
БАКУ: Как так?
А.Б.: А вот так. Я родился в Баку, еще до войны, в 1935-м. На путь искусства меня направил отец. Проще говоря, отвел в художественную студию. Перед тем, как уйти на фронт. В это сложно поверить, но остались документы. Записка, которую он писал, чтобы меня взяли. На советском таком бланке… В общем, я согласился с его выбором. И это стало моим путем.
Строго говоря, я был предоставлен сам себе. И куда я ходил? В студию Дворца пионеров. С утра до вечера сидел там, что-то рисовал. Приходили преподаватели, ученики, друзья… Хотя какие друзья? Все были уже довольно взрослые, старшеклассники. Таких маленьких, как я, не было. Поэтому я был… как дитя полка. Вначале занимался живописью, что-то рисовал, а потом на меня обратила внимание учительница по лепке, Анна Ивановна Казанцева, фигура совершенно необыкновенная! Она попала в Баку в результате катастрофы в России – была, наверное, из очень обеспеченной семьи, потому что училась в Италии, окончила, по-моему, Академию имени Строганова, но жизнь ее вытолкнула в Баку, и она в Доме пионеров вела студию. Я везде называю ее своей первой учительницей, потому что именно она помогла увериться в моем решении и решении моего отца, то есть направила на этот путь довольно основательно. Она очень любила детей, у нее дочка была и cын, по-моему, хотя я его не видел. Но дело не в этом, а в том, что из этой любви родилась моя уверенность в пути художника.
Мы жили в Баку в необыкновенном доме. Видите фотографию? Баку – это же нефть, эпицентр экономических чудес, были люди, которые разбогатели в одно мгновение, и они себе строили дома по-французски. Я жил в старом городе.
БАКУ: В Ичери шехер?
А.Б.: Нет-нет, не в самом Старом городе, который в крепости, а в районе базаров и ремесленных мастерских. От Сабунчинского вокзала шла трасса до Нагорной улицы, и там, среди очень низких построек с плоскими крышами, покрытыми киром, стоял роскошный дом. Он завершался куполом, и там вроде как три этажа было, но, по нашим меркам, он и пятиэтажный бы перещеголял. А когда вокруг одни одноэтажные, это же просто утес!
Когда живешь в таком доме, конечно, становишься особым человеком для всех окружающих. Родители приехали в Баку, видимо, с помощью каких-то родственников, и мы в этом доме занимали кладовку, метров семь. А нас было четыре человека, то есть мы жили практически на нарах. Там не было ни окна, ничего – мешок каменный. Потом, когда я родился, отец прорубил окно, и появился свет.
Но это не отменяло моего восторга от своего дома, потому что все спрашивали: «Где ты живешь?» И я гордо отвечал: Бондарная улица, 21! Там рядом Татарская, Сабунчинские трамвайные линии… Это лишь подкрепило мое желание быть художником. Из такого дома, наверное, только художником можно выйти. А то, что я жил в кладовке, наоборот, усилило мою волю к преодолению всех препятствий, для того чтобы утвердиться и стать творческим человеком. Обычно я так и начинаю свою биографию: меня сделал художником в значительной степени этот дом.
В 17 лет я уехал из Баку и практически не возвращался. Были отдельные маленькие поездки к отцу, но я не видел продолжения связи с городом. А вот в детстве Баку, конечно, производил на меня очень большое впечатление. Я мало кому об этом рассказывал, но в этом интервью хотел бы вспомнить о том интеллектуальном заряде, который я получил в детстве в Баку.
БАКУ: С кем вы дружили?
А.Б.: Друзья и составляли ту интеллектуальную атмосферу. Среди друзей азербайджанцев у меня было больше, чем русских, хотя все жили вперемешку, не было национальных анклавов. Город говорил на русском языке – это был интернациональный город. Хотя жили все, конечно, по-разному. Моя тетушка Евлампия работала прислугой у профессоров высокого класса, которые жили в настоящих защищенных гетто, в домах, обнесенных стенами, чисто европейской жизнью. А кругом был восточный город.
Но вы спросили о друзьях. Мой самый близкий друг – Рафик Асланбеков, из семьи учителей, жили они очень-очень бедно. Именно он еще в начальных классах сообщил мне, что есть такой писатель – Лев Толстой. И мы с ним читали «Войну и мир».
БАКУ: В начальных классах?
А.Б.: Да. Это фантастика! Буквально с первого класса. И ладно Толстой. У Рафика была странная, растрепанная и порванная книга – отчет Академии наук СССР о процессе с Лысенко. И мы ее читали. Фантастика! Подробный отчет об этой страшной и дешевой комедии, когда судили человека, который сумел всех наших нормальных ученых превратить в мусор. По сути это была оппозиционная книга, но ведь она была напечатана. Мы были детьми, что мы могли знать о Лысенко, о селекционных методах? Но мы садились и читали ее – факт! И это тоже документальная история моего восхождения в культуру. Не знаю, интересно ли это кому-то еще.
БАКУ: Конечно! Из чего складывается путь, что повлияло на выбор – этот пасьянс у каждого складывается по-своему. И это самое интересное.
А.Б.: Про мое детство достаточно знать, что я родился в 1935 году. Наверное, в этот же год отец поступил в университет, потому что окончил его в год войны. Ну вот два слагаемых – семья и студенческая атмосфера. Моя мать была неграмотной, она была из деревни, с Волги. Я помню себя сидящего с ней в школе для неграмотных за одной партой. Она вместе со мной училась, в вечерней школе рабочей молодежи. Меня посадили рядом – куда меня девать? А на доске пишут буковки… Хорошо это помню.
А отец был студентом университета, к нам домой, вот в эту крохотную комнатку, приходили компании студентов. И помню, как мой отец читал «Бесов». Как, откуда? Это же была сверхзапрещенная литература!
БАКУ: Да, Достоевский тогда считался контрреволюционным писателем.
А.Б.: Но среди студентов университета такие книги ходили. Отец читал «Бесов», а потом «Крейцерову сонату» Льва Толстого. А так-то дома книг не было. Мы жили просто: табуретка и керосинка – вот все имущество. По сути, мы были гастарбайтерами, нищенствовали страшно.
Вместе с моим другом Рафиком мы потом поехали поступать в Москву: он – в МГУ на физмат, я – в художественный институт. Он не поступил, хотя был гением. А я прошел. У меня была хорошая подготовка – спасибо бакинской студии. Со мной там учился, кстати, Омар Эльдаров, который уже много лет работает ректором Бакинского художественного института. До сих пор! А ведь ему уже много лет – как и мне. Причем в студии никаких программ не было, мы лепили что хотели. Но готовили нас хорошо. И многие наши студийцы уехали в Москву и успешно учились.
БАКУ: Какая атмосфера была в предвоенном Баку?
А.Б.: Если говорить об интеллектуальной атмосфере, то вся она была организована вокруг большого события – юбилея Низами. И постройки музея Низами. Так что все дети только и делали работы на тему Низами. Мои первые скульптурные работы посвящены ему и его поэзии. Самая первая называлась «Бахрам Гур убивает дракона». По этой работе меня впервые заметили, я был еще очень маленьким – ну где-то второй-третий класс.
Потом я взял другой замечательный сюжет – Фитне. Знаете Фитне? Это персонаж Низами, девушка, которая на плечах носила быка. Он родился маленький, как кошка, она носила его на плечах; он рос, а она крепла – такая фабула. Кончилось тем, что она приходит к падишаху, а на плечах у нее бык. Вот такую скульптуру я сделал и показал на выставке.
Были и другие темы, которые нас волновали: «Фархад и Ширин», «Лейли и Меджнун». А когда построили музей… Его строили, насколько помню, во время войны – война ведь до Баку не докатилась, один самолет долетел и был сбит. И построили совершенно роскошный музей: с картинами, скульптурами – собрали все лучшее. Самым большим моим впечатлением – фактически идеалом, ориентиром – стал азербайджанский скульптор Джалал Каръягды. Он сделал входной рельеф «Фархад». Ориентировался он на Бурделя, на французское и европейское искусство. Красивая штука, всё в динамике… Я тоже потом лепил Фархада – в общем, всё это сильно действовало.
БАКУ: То, что ваши первые шаги в искусстве так сильно связаны с восточным, пряным, ориентальным, как-то повлияло на дальнейшее творчество?
А.Б.: Я думаю, не могло не повлиять. Когда мы приехали в Москву, очень чувствовалось, что мы с Востока. Например, у нас был не московский звук голоса, а азербайджанский, этак нараспев. Я это исправил, но потом мог определить, когда слышал подобный говор, что человек приехал из Баку. Я окончил Строгановку, остался там преподавать, и у меня было много учеников из Баку, все они сейчас действующие художники. Когда я приезжаю, всегда стремятся мне оказать уважение и почет. Сложилась своя среда.
А вся эта сладость… Ну сладко, да. Начал я с восточных сладостей. Знаете, это дело искусствоведов – разобраться в таких вещах. Но у меня вообще искусство не трагическое. Хотя считается, что я трагический художник.
БАКУ: А что вы сами про это думаете?
А.Б.: Думаю, что это правда. Отчасти. Но всё более сложно. Вот я много работал на Западе, и там мое искусство называли магическим реализмом. У меня был друг, скульптор Клаус Шмец – уже шла волна актуального искусства, абстрактного, нефигуративного, а он был фигуратистом, но магическим фигуратистом.
Почему я его сейчас вспомнил – у нас были две одинаковые работы. Он сделал человеческую статую, почти без движения, такую натуралистичную – можно сказать, манекен. Голова – из бронзы, туловище – из мрамора, ноги – из железа. Но вполне реалистично. Я в эти же годы сделал вещь, которая сейчас находится в Третьяковской галерее, – девушка, сидящая в кресле. Приезжаю к нему – и у него девушка, сидящая в кресле. Но контраст довольно сильный. У меня она была романтически-светлой, может быть, даже сладкой. А у него девушка – просто раздавленный труп. Такая вот разница.
Но мы с ним очень хорошо общались. Я в те годы работал у Питера Людвига – был такой великий человек, который в СССР купил коллекцию советского искусства, меня в том числе, причем в большом количестве.
БАКУ: Он же вас с Бойсом познакомил?
А.Б.: Да, он был таким человеком: раз приехал русский, надо его ввести в круг европейской культуры. И каждую субботу-воскресенье приезжает от него машина, переводчик, сопровождающий – и мы едем в Берлин, Мюнхен… Смотрели и знакомились со всеми.
БАКУ: Какие у вас были ощущения, когда, приехав из Союза, окунулись в мир актуального искусства?
А.Б.: Я и до этого приезжал на Запад, у меня были друзья в ГДР. Личные друзья, тоже скульпторы. Но это все же другое дело, они были очень просоветски настроены, были членами социал-демократической партии, говорили по-русски. Когда я гостил у них, было такое чувство, будто не уезжал из Москвы. А тут попал в совершенно другую среду… И был совсем один, собственно говоря.
Но я начал быстро ориентироваться с языком, стремился учить немецкий, работал там. Конечно, многое меня удивляло, но самое главное, были дружеские контакты. Появились и милые девушки, и друзья-художники. Тоже разные, не только позитивно настроенные. Было такое, что меня оскорбляли: мол, функционер, который заслан из Советского Союза. Я страшно возмущался, понятно, мои друзья меня защищали…
Людвиг даже предлагал, чтобы я сделал себе форпост для работы на Западе. Не в смысле остаться, сбежать – для меня этот вопрос никогда не стоял. Но, может быть, имел бы там опорную точку, купил дом в Ахене, сделал мастерскую.
БАКУ: Разве это было возможно в конце 1970-х?
А.Б.: А почему нет? Так многие жили. А сколько уехало!
БАКУ: Ну уехать – это другое дело.
А.Б.: Но были и такие, как Эрнст Неизвестный: он же поехал покорять мир. А главный замысел своей биографии – дерево жизни – вернулся осуществить в Москве. Ну а где еще? Там как-то не получилось. И мотался туда-сюда. То есть было можно, никаких проблем.
БАКУ: Мне казалось, что в то время человек, если уезжал, как на тот свет отправлялся, раз и навсегда. Это был билет в один конец. Разве вам могли позволить жить на два мира?
А.Б.: Знаете, были разные варианты. Людвиг ведь как добился того, чтобы я там работал? Он купил здесь мою скульптуру, потом договорился с Министерством культуры, что я поеду ее реставрировать, что-то еще делать, выполнять всякие работы, его заказы, и министерство меня отпустило.
Потом я жил и работал в Бельгии. Это, правда, были уже 1990-е годы. В этот период я еще и с Америкой сотрудничал, выиграл конкурс на памятник Пушкину в Вашингтоне, объявленный американцами. И я его осуществлял, конечно, при помощи правительства Москвы – оно тоже свой вклад внесло.
В общем, мы начали разговор с того, как влияло на мое творчество бакинское происхождение, этот восточный акцент. В целом, хоть меня называли сюрреалистом и трагическим художником, мое творчество ориентировано не на самые пугающие стороны жизни. Оно их пропускало. Тот поток сознания, который составляет основной нерв современного искусства, естественен для меня, я в нем живу и работаю.
БАКУ: И все же как вы себя чувствовали, скажем, на франкфуртской выставке Бойса? Ведь в Москве того времени такое просто не могло быть выставлено.
А.Б.: Ну что Бойс? Помимо него, я видел в Берлине много других ребят. До сих пор считаю, что дело не в форме, а в содержании, в смысле, поэтому для меня нет водораздела между абстрактным и фигуративным искусством. В своем творчестве я эту доктрину для себя открыл и твердо ее придерживаюсь.
Поэтому к Бойсу я отнесся нормально, это не было для меня каким-то пугающим открытием. У нас ведь после революции была четкая ориентация на искусство Франции. Каталоги, замечательные большие выставки. Наш Абрам Эфрос, Коган там писали, все это потом в наши же музеи попадало: Щукинский, Морозовский. Эта линия и ведет к Бойсу, к другим художникам, это не вызвало у меня отторжения.
Я не то чтобы удивлялся, я понимал: вот она, современная ситуация. Не то что хотел, чтобы такое же было в Москве, или думал измениться в эту сторону, но я, конечно, изменялся в результате общения. У меня появились какие-то другие, более серьезные, хотя и подсознательные параллели. Не зря у меня потом началось фрагментирование скульптуры…
Можно, конечно, сказать, что мое искусство находится на грани Востока и Запада. Недаром Пьер Карден объявил: «К нам приехал русский сюрреалист!» И мы делали несколько выставок в Париже, на Елисейских Полях, потом в Провансе, в его замке, у него там театральные фестивали проходят. Кстати, до меня в фестивале не участвовали ни скульпторы, ни художники. Так что к этим западным мастерам у меня только чувство уважения и восхищения. И оно взаимно.
Для меня это естественно. Мне важен не только Баку с его Востоком и особым колоритом, но и, допустим, Тува. У меня были ученики из Тувы, и потом я с их главным шаманом имел такие же хорошие отношения, как с Алексием II. Интересное сочетание, да? А для меня – логичное. Вспомните огромные буддистские руки, буддистский жест благословения – это религиозный посыл, восточный, но это ведь и наше, христианское, западное. У меня все смешалось, даже сам не замечаю как, просто не думаю об этом. Я не занимаюсь скрещиванием одной культуры с другой, они просто проходят сквозь меня.
БАКУ: Давайте вернемся к теме Баку. Вы упомянули интеллектуальную атмосферу города. А какие у вас эмоциональные, чувственные воспоминания о нем? Каким был город вашего детства?
А.Б.: Помню, когда я после долгого отсутствия приехал в Баку, открылся люк самолета, и вдруг пахнуло теплым ветром и запахом нефти – я просто вспыхнул от радости, потому что это был запах детства.
И все же для меня эмоции связаны с дружеским общением. У меня ведь первая девушка была азербайджанка – Саида. Мы встречались и потом, но в бакинский период это было для меня большим событием, как для всякого человека, наверное. Могу сказать, что в моем кармане сейчас лежит фотография моей первой работы – это ее портрет. Это о чем-то говорит, да? Хотя это очень личное. Так что эмоциональный посыл был достаточно яркий.
БАКУ: Вы в современном Баку бывали?
А.Б.: Бывал. На юбилее Таира Теймуровича Салахова, например. Потом был период, когда у Министерства культуры Азербайджана вдруг возникла идея устроить мою большую выставку на бульварах, недалеко от Девичьей башни. В силу разных причин она не состоялась.
БАКУ: Нынешний Баку и довоенный, наверное, два разных города?
А.Б.: Да, город, конечно, изменился, но я-то его вижу глазами детства. А потом, многое меняет современный способ реставрации и консервации, когда старые дома, которые были практически бидонвилями, трущобами, начали обкладывать мраморной плиткой и превращать в приличные. Это то, что, собственно говоря, и в Москве сейчас происходит. Старые дома, которые имели довольно непрезентабельный вид, превращают чуть ли не в античные храмы. Капители вешают, косметикой занимаются. В нынешнем Баку такого много.
Но Баку всегда хотел быть европейским городом, для него это было важно, и он это осуществил. А тогда, в детстве, я впитывал в себя экзотику: храм в Сураханах, Низами, а рядом от моих друзей шла, допустим, волна поэзии – мы читали всех поэтов Серебряного века. А нам было по 15–16 лет. Все это соединялось в какое-то целое.
БАКУ: Как вам кажется, что самое главное из того, что вы передаете своим ученикам? У вас же много учеников, можно сказать, целая плеяда бургановцев.
А.Б.: В Москве есть две совершенно разные школы, хотя внешне мы пересекаемся, встречаемся, общаемся, делимся. Школа Суриковская и школа Строгановская. Я в свое время попал в Строгановскую школу и ей принадлежу.
Какая между ними разница? Одна прикладная и занимается синтезом с архитектурой и самой философией – построением формы как некоторого архитектурного организма. А другая – проще и нагляднее ее обозначить как школу передвижников Лансере, то есть школу бытовой живописи, того, что надо увидеть в жизни. Смысл такой: художник гуляет, вдруг увидел девочку или очередь за хлебом – какие интересные люди, давай я их зарисую и воспроизведу! Бытовая ситуация копирования. Искусство как счастливая копия лучшего или худшего, что есть в жизни. А в нашей школе копия вообще отрицается, мы делаем скульптуры, которые построены из архитектурных ситуаций: каннелюры, капители, шар, клетка. И вот из них мы компонуем свои скульптуры.
Понимаете разницу? Суриковская школа – про копию модели, а наша – про построение архитектонического предмета, который может вам оказать содействие. Это совершенно разные вещи. Вот это я своим ученикам и показываю – нашу широту. Я, например, продолжаю в силу множества причин нашу строгановскую послевоенную школу, когда в нее пришли все выгнанные из академии так называемые формалисты – Матвеев со своими учениками, а их было много. Их выгнали, и они попали в Строгановку – надо же было им как-то жить, получать зарплату. Но Строгановка как прикладная школа, конечно, не была плацдармом для академической доктрины Матвеева. У них было примерно одно и то же – они работали с моделью.
Я получил это образование: семь лет лепил этюды. Но когда закончил, как отрезал – и никогда не работал с моделью. У меня в ней нет потребности. А мои любимые учителя – Шульц, Рабинович, Малахин – считали, что главное дело жизни художника, чтобы рядом стояла модель. Он может заниматься чем угодно, но она должна стоять. Я это не принял. Мне это не нужно.
БАКУ: А в ваших знаменитых московских работах – пушкинском фонтане или «Принцессе Турандот» – вам разве не нужна была модель, ну хотя бы воображаемая?
А.Б.: Только в голове. Знаете, это как эстетика индийского искусства. Индусы говорят, что хорошая девушка должна иметь руки, как хобот слона. Вот у моей Турандот ровно так – руки, как хобот слона. В модели этого никогда не увидишь. Нет, вообще присутствие девушки очень воодушевляет, это понятно, но с точки зрения эстетики другие системы работают.
БАКУ: То, как вы описали свою работу – создание магического предмета, – звучит очень непрактично. Так можно было бы описать чистое искусство, у которого нет никакой прикладной задачи. Но у вас очень много именно прикладных работ: памятники, фонтаны, памятные доски… Вы никогда не чувствовали в этом противоречия? Вроде как вы занимаетесь немножко магией, но с другой стороны, есть заказчик, и обычно это власть, с ней надо наладить контакт, это очень земные вещи.
А.Б.: Ну а чего я делал с властью? Вот моя, может, главная работа, за которую мне дали народного художника Удмуртии, – что это такое? Политическая это тема, не политическая…
БАКУ: Монумент «Дружба народов» в честь 400-летия добровольного присоединения Удмуртии к России? Ну как сказать…
А.Б.: Да, там фигуры стоят рядом. Кузнец бьет… Это что? Это же какие-то символы. И как я подчинялся доктрине официального искусства? Не знаю. Вроде как говорили: он декоративист, декоративный человек, декоративно решает. «Декоративно» – было немножко унизительно, потому что настоящие художники были пластиками, то есть могли с натуры хорошо слепить, пластично, чтобы все было правильно. А у декоративистов – капители, консоли, атланты. Это, может быть, и натурально, но это прикладное, и они там ищут свои орнаменты.
У нас в Строгановке в составе дипломной работы раньше было так (у меня уже, по-моему, не было): сделай памятник, а рядом сделай еще орнаментальную вставку – веночек, звезду, ленточки. Это входило в состав дипломной работы. А в это же время в матвеевской школе были чистые пластики, я прошел этюд под их руководством. Именно как неоклассицизм – не буквально копийный, но достаточно копийный, преображенный момент натуры. Преображать же можно в разные стороны, и вот я преображал в магическую сторону.
А что такое магия? Я вижу, что в каждом сюжете, в каждом человеке все время происходит борьба двух начал – справедливого (хорошего) и несправедливого, злого, ужасного. Все время это происходит. И я это как бы открываю, делаю противостояние наглядным.
БАКУ: Вы это видите не только в своих работах? Когда вы идете по улице, видите здания или чужие рельефы – вам сразу заметен этот ритм?
А.Б.: Конечно. Всё, что меня окружает, я вижу под своим углом зрения, я это не придумываю, не записываю и не реализую, просто это естественный поток, который происходит.
БАКУ: В Третьяковке только что прошла очень обсуждаемая выставка «Ненавсегда» с искусством 1980-х. Она была основана на идее смешения неофициального и официального искусства того времени. Раньше их не выставляли вместе, их всегда разделяла невидимая граница. В 1970-е и 1980-е у вас было ощущение, что это два непересекающихся мира? Вы себя чувствовали ближе к какому из них?
А.Б.: Ну как непересекающихся? Я со всеми этими ребятами знаком: с Мишей Гробманом или Юло Соостером. Все из одной компании. Они занимаются своим делом, я бы даже сказал, в какой-то степени бизнесом, а я занимаюсь своим делом, тоже в какой-то степени бизнесом. Вот у меня перед Новой Третьяковкой стоит композиция «Молодая Россия». Что это такое вообще? Она построена как символ некоего дерева: какие-то колонны, потом начинается рассвет, потом пространственные заходы – один за другой, и позы, которые вроде бы героическо-человекоподобные, но в то же время орнаментальные формы, необходимые для того, чтобы создать пространственную композицию. Про нее и одни говорили, что хорошо, – какие-нибудь братья Ткачевы, реалисты, и другие, те же самые мои друзья: «Молодец, хорошо поставил, пространственно!» У меня никогда не было проблем ни с теми ни с другими.
Если что мне и претит, то всякие цирковые номера: топором рубить иконы. Или мошонку прибивать к Красной площади. Или вот сейчас ребята поджигают двери банков. Что я могу сказать? Они занимаются своим делом. Я не то что против: жизнь такая, что каждый делает то, что ему нужно. Но сам я никогда это делать не буду! Я как-то вижу разницу.
Я практически выбыл из этой гонки. Несмотря на то что у меня одна скульптура громоздится на другую, я все-таки в стороне уже. Хотя беспрерывно работал и в 1990-е годы, и в нулевые.
Например, последнюю скульптуру Третьяковка у меня купила где-то в конце 1980-х. И всё. То есть 30 лет назад. Они даже делали мою огромную выставку в 2006 году, я в Лаврушинском переулке поставил скульптуру, потом в Новой Третьяковке. И одновременно была выставка моего сверстника. Но если его, человека, который уехал на Запад и имеет какую-то политическую ориентацию, встречали аплодисментами, то меня Третьяковка вроде поставила, но постаралась буквально отвернуться. У него выставка, у меня выставка – а разница чувствуется.
Там на первом этаже стояли мои огромные руки. Они много где стояли – в Париже, например. Сейчас стоят в Провансе. То есть там меня видят как современного мастера. Тот же Пьер Карден и другие.
Где я был в советское время, если уж оглядываться? Наверное, относился к группе левого МОСХа. Но тогда весь МОСХ был левым.
Так случилось, что я не был ни комсомольцем, ни пионером.
БАКУ: Это и правда необычно.
А.Б.: Так получилось. Я учился в школе рабочей молодежи и вроде разделял, так сказать, высокие идеалы социальной справедливости. Хочу, чтобы было хорошо, вроде ничего больше и не требуется.
Но я никогда не был противником. Противником чего? Мне сейчас даже странно это говорить. Я не узнаю слова, которые произношу. Чего я противник? Светлого будущего моего детства? Было, да. Я помню, как восторгался портретом Сталина, где он курит трубку. В моей семье не было ни одного заключенного. Мы просто жили в Баку, я не знал ничего. Это потом я что-то узнал, когда прочитал Солженицына.
Знаете, я с большим трудом окончил школу. Как ни странно, я был круглым отличником по всем предметам, кроме двух, где была постоянная двойка, – русский и азербайджанский языки. Эти два предмета ставили под сомнение, что я смогу получить среднее образование. Только школа рабочей молодежи помогла. Я не мог написать правильно ни одного слова. Знаете, как справился? Взял «Всеобщую историю искусств» Алпатова, она вышла сразу после войны, и переписал весь том. Целыми днями сидел и переписывал. Ворох страниц каждый день. И грамотность получилась у меня автоматической.
БАКУ: Да, это сильный способ научиться грамоте.
А.Б.: Вот такая история. Человеческий мозг еще ждет своего объяснения.
БАКУ: С возрастом вам стало проще или сложнее работать?
А.Б.: Поднять кирпич сложнее, это да. А так не замечаю своего возраста. Я замечаю некоторое отстранение от радостей жизни – присущее всем, кто имеет долгие годы. Но это после Книги Екклесиаста не новость.
БАКУ: Искусство не помогает?
А.Б.: Нет, если бы не искусство… Оно помогает как дисциплина существования. Если я существую, я не то что обязан – я никому ничего не обязан, – просто постоянно что-то делаю. Есть такой внутренний психологический настрой: я работаю. Конечно, что-нибудь приподнять уже непросто. Тем более что профессия наша такая, я за долгие годы надорвал свое здоровье на всяких дурацких грузоподъемностях, практически весь позвоночник не в лучшей форме, поэтому чисто физически мне тяжело. Я удивлен, что до сих пор существую.
Не то чтобы я заставляю себя долго жить, меня это абсолютно не интересует, просто интересно что-то сделать, и я делаю. Как говорится, под флагами нашего замечательного Баку, да?
Мне очень приятно, что мы все это вспомнили, потому что я никогда и ни с кем не говорил о том значении, которое для меня имело детство. Сейчас, в конце жизни, вижу, что я все-таки продукт детства. И мне повезло, что у меня были такие встречи, друзья. Когда я с ними дружил, не знал, что они азербайджанцы. Нет, смеюсь, конечно, знал! Просто не думал об этом, и они не думали – мы были друзьями, людьми, человеками, и больше ничего.
А жизнь прошла, конечно, сложно. Но реагировать нельзя. Нельзя ни радоваться, ни говорить, что мне было стыдно за бесцельно прожитые годы, или еще какую-нибудь цитату вкручивать. Какая есть, такая и прошла.